вторник, 19 октября 2010 г.

Холодная

Когда я был моложе, я очень любил аэропорты.

От них всегда веяло каким-то неуловимым духом странствий, в них всегда чувствовалась загадочная сила, отголосок неслучившихся приключений; дух скитаний и захватывающих возможностей носился по их огромным залам сотнями сотен ветров перемен.

Я помню, как впервые зашел в тот огромный, огромный зал — мне было, может, лет пять, но это воспоминание врезалось в мою память затейливым узором потолочных балок-перекрытий этого колоссального павильона; когда я, зачарованный, запрокинул голову вверх, глядел, глядел во все глаза, но все равно не мог осознать своим скромным умом всего величия сией монументальной конструкции. Металлические арматуры входили друг в друга, выстраивались в треугольники и ромбы, накрест пересекались, ложась основой для других ромбов и треугольников… Ячейка за ячейкой, сот за сотом росла эта стальная громадина ввысь и вширь, а величие и строгость этого геометрического вальса вскружили мне голову. Этот огромный скелет нависал над людьми зловеще и мрачно, и, кажется, тогда я по-настоящему испугался своей собственной, в сравнении с ним, ничтожности.

Я помню, как припал лицом к стеклу зала вылета, провожая взглядом огромное оранжевое солнце — оно уже наполовину скрылось за горизонтом, его очертания дрожали в мареве раскаленного асфальта, и от этого само солнце будто таяло, плавилось, стекая по каплям за край мира. Величественная стальная птица, оторвавшаяся от земли в этот момент, на фоне солнца выглядела угольно черным, точеным силуэтом. Ни единой погрешности, ни единой смазанной линии — лишь острый, как игла, контур взмывающей в апельсиновое небо титанической махины.

Потом, когда я стал чуть постарше, романтика аэропортов обросла в моем сознании новыми нюансами, деталями и лейтмотивами. Это было уже не просто немой, по-детски импульсивный восторг, но удовольствие более тонкое и изысканное, которым приятно наслаждаться, как разглядыванием бриллианта — медленно поворачивать его, наблюдая, как блистают на его гранях лучи моего восхищения.

…Мерный, медитативный гул людской массы перебивается то и дело аккордом громкоговорителя, и зычный голос оповещает о прибытии или выбытии рейса, и голос этот еще несколько секунд эхом бродит над головами и внутри них. А за стеклянной витриной стоит пластмассовая женщина в платье и парике, и на руке ее как будто бы невзначай, нарочно-случайно, сверкает несколько изумрудных капель по нескольку тысяч долларов каждая. А мимо меня только что прошел кто-то — я обернулся, но потерял его в толпе, — и от этого человека пахнуло дорогими духами напополам с дорогими сигаретами, и в моем воображении тут же вспыхнул портрет пожилого, гладко выбритого бюргера в коричневом твидовом пиджаке и чуть коротковатых брюках; он спешит на рейс до какого-нибудь Дюссельдорфа, в пригороде которого, в одном из лубочных белых коттеджиков среди пасторальных зеленых лужков ожидает его такая же престарелая фрау…

В такие моменты я напоминаю сам себе Тома Хэнкса из «Терминала»: бегут люди, бренчат кассовые аппараты в бутике неподалеку, какой-то молодой патлатый японец (китаец? Или может, вообще японка или китаянка?) клацает у меня за спиной сломавшейся зажигалкой — десятки мизансцен, десятки кусочков чужих судеб вереницей проносятся мимо меня, а я просто стою у окна и смотрю, как тает в закатном небе еще одна стальная птица.

А потом это все… куда-то делось.

Я вижу и слышу ровно то же самое, я вдыхаю тот же самый горячий воздух с запахом асфальта и элитного одеколона, но я больше не чувствую того радостного душевного подъема. Он затерялся, затерся в бесконечной веренице дней, потерял краски и утратил очертания, стал просто еще одним ничего не значащим впечатлением.

Если раньше аэропорт был смыслом, то теперь он — лишь бессмысленное звено в бессмысленной цепи. Он ассоциируется у меня теперь лишь с дурацкой дорожной развязкой на съезде с магистрали, да на сорокаминутном поиске свободного парковочного места.

Так мы взрослеем.


Пить хочется.

Язык стал толстым и неуклюжим, будто не моим собственным. Я провел им по пересохшим губам. Бесполезно.

Припарковал машину и в ту же секунду выскочил на улицу.

«Давай, — сказал я сам себе, — все должно быть точно рассчитано».

Открыл багажник, напрягшись, выставил наружу большой тяжелый чемодан, выдвинул из него телескопическую ручку. Мерно цокая каблуками, подошла Марлен, но я в тот же миг, словно что-то забыв, вернулся к передней дверце, перегнулся через кресло и с преувеличенной сосредоточенностью начал искать что-то в бардачке.

«Ну давай же, — на этот раз мысленное воззвание было направлено ей. — Сделай так, как нужно!»

Момент истины. Секунда замешательства.

«Сделай же!»

Копаюсь в бардачке.

Есть!

Хлопнула дверца багажника, зашелестели по асфальту колесики чемодана, вновь послышался стук каблуков.

Марлен все поняла правильно — лишь слегка замедлив шаг, проходя мимо разметавшего полбардачка меня, она улыбнулась, послала воздушный поцелуй и произнесла:

— Целую, — и, отвернувшись, направилась к входу.

«Умница. Ты все поняла правильно», — повторил я, сидя на переднем кресле, бессильно опустив плечи и глядя ей вслед.

Правильно.


Она ушла, а я, тупо поглядев с полминуты на стеклянные дверцы, опомнился, завел двигатель и направился к выезду со стоянки.

Стоя в небольшой пробке перед выездом на трассу, я рассматривал себя в зеркале заднего вида.

Гладко, в ноль выбритая макушка. Две вертикальные складки, навеки, казалось, залегшие между бровей — они, возможно, делали меня мрачновато-угрюмым, но на самом деле, это было вполне обычное мое выражение лица, которое ни о чем не говорило.

Глаза… Они, наверно, могли сказать куда больше. Во всяком случае сейчас, когда зеркало возвращает мне этот свинцовый взгляд, мне кажется, что под его тяжестью я сутулюсь еще сильнее. Мешки под глазами. Говорят, такие мешки бывают у людей, которые испытывают проблемы со сном.

Или с реальностью.

Вывернув на шоссе, я сразу встал в левый ряд и выжал до ста пятнадцати. Потянулся к радиомагнитоле.

«Road to hell» Криса Ри. Лучше не придумаешь, блин.

Off, и снова единственным звуком остается мерный дорожный гул.

Бескрайняя небесная охра небрежно забросана клочьями грязно-серо-синей ваты грозовых туч, и клочьев этих к западу все больше. Воздух уже становится влажным, по-предгрозовому тяжким… А может, и нет, может, это только чудится мне, летящему на огромной скорости по шестиполосному автобану, упирающемуся в эту, уже порядком потемневшую, бесконечность.

Пить-то как хочется…


Итак, она звалась Марина, но все называли ее Марлен.

Считать, что под таким именем скрывается от узнавания какая-нибудь стриптизерша или проститутка, было огро-о-о-мной ошибкой.

Пожалуй, основной ее чертой ее характера, ключом к поведению и жизненным «амплуа» для нее всегда являлась женственность. Именно общаясь с ней, я очень хорошо понял, что это вообще такое — женственность, как с ней жить, как ей наслаждаться и, к сожалению, как с ней бороться. Я усвоил для себя, что женщина (не просто какая-то вульгарная баба, а настоящая, женственная, хрупкая, такая, как Марлен) — это хоть и ярчайшее и благоприятнейшее из событий, но все же и оно является палкой о двух концах.

Она была очень доброй и сострадательной, в самой ее натуре было заботиться и думать о других. Материнский инстинкт порой проявлялся в ее поведении самыми странными и причудливыми формами, выливаясь в неожиданные, но всегда уместные и милые поступки. Марлен не задумывалась о добре и зле, не думала, как сделать мир лучше — но делала. Живя здесь и сейчас, даря свое добро и любовь всем окружающим, она светила, подобно солнцу, бескорыстно и от души. Я поражался ее легкому отношению к миру, ее жизнелюбию, я восхищался тому, как легко она ладит с людьми и помогает им — своим рациональным мышлением я не мог постичь такого простого, такого естественного для нее образа жизни.

Да она и сама не понимала этого. Просто не задумывалась. Она поступала так, как нужно, принимая решения сердцем, но не умом. Она очень тонко чувствовала людей, чувствовала их проблемы и тягости, умела слушать и снимать боль буквально легчайшими прикосновениями своих прохладных тонких пальцев.

Не скажу, что мы подружились быстро, но это было легко. С ней вообще было легко.

А ведь мы были такими разными…

Я, испорченный интернетом и телевидением, язвительный, с огрубевшей и циничной душой. Я давным-давно перестал верить политическим проституткам (масло масляное), вещавшим с экранов о том, как на Руси жить хорошо. Я не верил в байки о «маленьких мальчиках, у которых недавно обнаружили пиздецому головного мозга, и теперь им срочно нужна дорогостоящая операция в Германии». Презрев поп-культуру, я читал книги тогда, когда мне навязывали телевизор, слушал Брамса и Вагнера, когда мне предлагали слушать Иксзибита и Фифтисента, носил «кэжуэл», когда мне предлагали «клаб-стайл».

Испытывая глубокое отвращение к безмозглому и поверхностному обществу потребления, я отчаялся стать полноценной его частью, а потому постепенно отдалялся от людей, «окукливался», предпочитая шумным компаниям книги, а то и вовсе созерцание себя. Нет, я не пытался никому доказать, что я чем-то лучше, никогда не испытывал морального превосходства над людьми. Я просто провел четкую грань — вы здесь, а я здесь. Варитесь в собственном соку, а я буду вариться в собственном.

Марлен же имела совершенно другое отношение к жизни, но при этом была парадоксально на меня похожа.

Она видела и слышала, она прекрасно понимала все, что происходит в стране и в умах, но она относилась к этому восхитительно легко, беспечно пропуская сквозь себя всю ту мразь, всю ту погань, исторгавшуюся с голубых экранов и из глоток поколения «П», и ничего из этого не помутнило ее души, не вывело ее из равновесия. Она оставалась поразительно холодна к деградации и разложению, к тому, что заставляло меня кипеть.


…В ночном клубе, в безумии красно-синих огней, в сердцебиении гулких звуков, прихожу я в себя, будто вынырнув из забвения. Стробоскопические вспышки выхватывают из тьмы сотни полуголых, потных, копошащихся в экстазе тел, дрожащих, как в извращенных фрикциях, парочки, похабно льнущие друг к другу. Я средь гущи могильных червей, возбужденно дрожащих от предчувствия наслаждения самыми древними, самыми темными и низменными инстинктами.

У меня перехватывает дыхание, меня едва не парализует от ужаса и омерзения. Мне здесь тошно. Мне здесь тошно! Как в бреду выползаю я на улицу через заднюю дверь, я изжевываю губы в мясо от немого крика и невозможности закричать, я цепляюсь одеревеневшими пальцами то ли за воротник, то ли за свое собственное горло, не в силах вдохнуть.

Но вот, вот. Ночь, улица, фонарь, помойка.

Я вдыхаю холодный, такой свежий, такой настоящий воздух прямо рядом с мусорным баком. Я с благоговением смотрю наверх, на звезды, сияющие в этот час лишь для меня, сияющие укоризненно-печально, но с пониманием и всепрощением.

«Простите меня, — шепчу я, сглотнув ком, — простите за то, что я там оказался. Теперь я здесь, я здесь…»


А Марлен?

Она посидит там еще пару часов, станцует, выпьет, быть может, еще текилу или самбуку, она прекрасно проведет время.

А возвращаясь домой, она все равно поставит в плейере «Пинк Флойд» — и словно бы не было этого вечера, этого клуба, этой копошащейся массы эмбрионов, слихшися в едином акте соития.

Она не перестает видеть и чувствовать, но Боже, как же легко она это воспринимает!

Она не перестает быть собой, быть той, которую я люблю.

Она не перестает восхищать меня.


Счастье — это когда тебя понимают.

Мы были вместе, но никогда не понимали друг друга достаточно хорошо.

Я тянулся к ней как к нечаянному воплощению иллюзорного идеала, как к миражу, неосязаемому, эфемерному, плывущему легко и свободно через тяжелые барханы моих будней. Она была моим спасательным кругом в те моменты, когда меня с головой накрывала волна моей собственной ярости, цинизма и презрения к окружающему безмозглому сброду.

Она вытаскивала меня на поверхность, но сама не понимала, как. Она даже не задумывалась.

Она просто всегда ощущала меня. Каким-то шестым чувством, наитием, поистине женской интуицией вспыхивали внутри нее маяки понимания, и она безвольно следовала им, всегда выходя на спокойные воды. Там, где я силился строить логические цепочки, применять психоанализ, «раскладывать» умы других людей на простейшие элементы, и все равно тонул в иррациональном болоте людской психологии, Марлен ступала легко и неслышно, с изяществом лебедя скользила по этой водной глади, не осознавая толком этого и сама.

Что ее тянуло ко мне?

Не знаю. Может, ее доброе сердце и подспудное, бессознательное желание помочь.

Может, я просто был для нее интересным типажом, психологической загадкой, которую она пыталась расколоть — опять же, несознательно, а повинуясь велениям души.

Не знаю. Моя логика здесь бессильна. Моя логика вообще во многом бессильна, если речь идет о Марлен.

Так или иначе, по неосознанному стечению обстоятельств мы были вместе. Я — восхищался своим идеалом. Она — следовала зову сердца и помогала мне решать мои проблемы.

Но никогда мы не были вместе потому, что хорошо понимали друг друга и дышали одним воздухом.

Так долго продолжаться не могло.


В конце концов, мы оба — обычные люди.

Да, я был счастлив с ней, но она была счастлива сама по себе, в своем уютном мирке, к которому всегда относилась легко.

Она вообще ко всему всегда относилась легко — к музыке и искусству, к массовой культуре и модным веяниям, к новым знакомствам и вынужденным расставаниям — с приятной улыбкой, безупречным маникюром и холодной головой она перешагивала все трудности и шла дальше.

Она не отличалась ни особенной проницательностью, ни особенным интеллектом, ни каким-то особенным философским взглядом на мир, из-за которого ей можно было бы простить некоторые странности.

Она не знала, кто такая Дитрих, и совсем от этого не страдала.


Чуть более полугода назад Марлен нашла неплохую работу в одном из питерских филиалов турецкой строительной фирмы.

Филиал открылся недавно, а турецкая бизнес-модель отличалась либеральностью: штат набирался из молодых специалистов, даже еще не получивших солидного опыта работы. Все были довольны: выпускники вузов — возможностью начать карьеру в такой перспективной отрасли, как бизнес-строительство, а турки — шансом воспитать, «взрастить» толковых управленцев из зеленых новичков, людей, чьи мозги еще не изгрызаны российской игрой в тимбилдинг.

Вот так и получилось, что штат местного филиала составляли сплошь молодые да ранние — многие из сотрудников вообще, оказывается, окончили один и тот же вуз в один и тот же год. Естественно, при таких условиях все быстро нашли общий язык (молодые вообще быстро находят общий язык) и быстро превратились в одну большую семью.

Марлен была в восторге: люди, окружавшие ее, были не только коллегами, но и друзьями. Со многими из них, конечно, познакомился и я.


Вот Саня и Леша, они у нас системные администраторы, думаю, с ними ты найдешь общий язык. Интересно, все компьютерщики такие странные?..

Вот Маргарита (можно Рита, но лучше — Марго), она у нас директор по маркетингу, ей уже тридцать пять, а выглядит не старше тридцати... И говорят еще, что пилинг и спа — полная ерунда!

Светлана и Олечка, секретариат директора, они немного шумные и взбалмошные, особенно после третьего стакана, но в целом девчушки милые, зеленые еще совсем, правда.

Еще один Леша, отдел аналитики, тоже хороший парень, только курит много...

Андрей из «маркетинга», ты смотри, как он на этой фотке глазки строит! М-м, мачо. Да не волнуйся ты, я ж шутя!

Лизонька, наша скромница. Двадцать три и не замужем. Странно, с таким-то декольте. Так, а ну-ка на меня смотри! На меня, сказала! Ох, дорогой, дождешься же ты у меня!..

Всех их мне нужно было добавить во френд-лист в социальной сети, чтобы никогда больше ни о чем с ними не говорить — как максимум, кивнуть при встрече и сказать «привет, как дела».

Ну, пару раз я заглядывал в их альбомы, куда они выкладывали фотки с очередного корпоратива или пятничной клубной гульбы, где Саня и двое Леш упивались до красно-лилового цвета морд, Лизонька целовалась взасос с Олечкой (или Светланой?), а Рита, в смысле, Марго, выпуская струйку кальянного дыма, влажными глазами смотрела на мускулистого стриптизера с заячьими ушками.

Или другие фотографии, где эти же самые дамы и господа строили из себя рыцарей печального образа и лиричных миледи, фотографии со свадьбы Артура и Маши, сделанные с закосом под сепию, портреты все той же Лизоньки с кучей восторженных комментариев по поводу ее огромных глаз, фотографии мускулистого тела Андрея, который, кажется, даже на паспорт сфотографировался с таким взглядом, как будто он тебя (да-да, именно тебя) уже однажды поимел.


Сегодня Марлен улетала в очередную командировку в Турцию, где в одном из пятизвездочных отелей на берегу Средиземного моря в течение трех вечеров будет состояться «координационная встреча по вопросам развития и дальнейших перспектив».

Обсудив дела и получив указания из Стамбула, директор даст отмашку, и оставшиеся три-четыре дня вся компания будет веселиться, пить олл-инклюзив-пиво, валяться на пляже и целыми ночами колбаситься в «Инферно».

Лизонька в очередной раз попытается найти себе жениха среди знойных турецких парней, Марго снова наставит рога мужу, Леши подцепят пару грудастых украиночек, а Марлен неплохо порезвится с Андреем.


Да...

Не помню, в какой момент пришло ко мне это осознание: я — второй.

Новыми глазами глядя на фотографии этого Андрея, я, к своему горю, понимал Марлен, насколько мог. У него были такие правильные черты лица, точеные скулы, ровная стрижка. Он был добрым, умным и великодушным, настоящий мужчина, сильный, волевой. Он громко смеялся, он крепко пожимал руку, он каждый день жил своей полной, настоящей жизнью, получая от нее истинное удовольствие.

В его глазах сверкали ироничные искорки, которые бывают только у победителя, у хозяина этой жизни, который всегда получает, что хочет. Он тоже шел по жизни легко и свободно, с высоко поднятой головой и расправив свои накачанные плечи.

Ты идеально ей подходишь, ты настоящий мужчина. Я все понимаю.


Конечно, она будет все отрицать. Конечно, она по возвращении домой поцелует меня и скажет, что скучала. Конечно, она будет лишь закатывать глаза и делать вид, что я все это себе выдумал.

Но все это не изменит правды.

Что мне остается?

Свыкнуться с очередным поражением. В конце концов, я очень часто проигрываю.

Я понимаю и отпускаю тебя. Лети. Проводи с ним замечательные вечера и упоительно-горячие турецкие ночи.

Только пожалуйста, не говори мне больше, что я тебе нужен! Пусть все кончится, и не делай больше больно!

Но ведь скажешь…


Из-за опускающейся на город серой хмуры рано начало темнеть, я включил фары.

Глядя на затянувшие небосвод тучи, я не знал, чего же хочу больше: чтобы ее рейс задержали из-за непогоды, и она осталась в Питере (как будто отсрочка этого полета могла что-то исправить, что-то отменить), или же напротив, чтобы самолет поскорей взлетел, поставив тем самым сокрушительную точку на наших с ней отношениях.

Я стискивал руль, ногти впивались в обивку.

Проиграл.

Второй. Опять второй.

Я думал, что привык проигрывать, но Боже, как же опять плохо!

Отвлекись, сказал я себе. Следи за дорогой. Не забудь заехать на заправку. Соберись!

Пить хочется. На губах — мерзкий, липкий налет от жажды. Холодненькой бы сейчас.

Мне не хотелось никого видеть. Еще меньше меня тянуло ехать домой, чтобы в тишине и темноте большой пустой квартиры опять предаваться невеселым размышлениям. Я оставил машину в одном из переулков и решил немного пройтись.

На набережной было, кажется, еще более сыро и ветрено, чем обычно, но такая погода была сейчас как нельзя кстати — очень подходила под настроение. Я остановился возле зеркальной и внимательно себя оглядел.

Гладкая, как бильярдный шар, макушка, мешки под глазами, легкая сутулость. Плотная, обтягивающая куртка из бледно-голубой джинсы, без воротника. Чуть мешковатые, в стиле «карго», вельветовые штаны кремового цвета. Мне вообще нравилось, как выглядит в одежде сочетание бежевого и голубого.

Соберись! Ты же можешь нормально выглядеть!

Быть нормальным человеком...

Соберись же!

Я расправил плечи и постарался держать спину ровнее. Толкнул дверь и вошел в магазин.

— Тридцать два пятьдесят, — дыхнула мне в лицо вонючим дешевым табаком круглолицая то ли казашка, то ли калмычка в синем фартуке и резиновых шлепанцах. Я забрал маленькую бутылку минералки с прилавка и вышел на улицу. Свернув с шумной набережной, я побрел по пустынному переулку, закрыв глаза и вслушиваясь в мерное и печальное гудение ветра в глубинах проходных питерских дворов.

Здесь было тише, много тише, и ничто не мешало смотреть вглубь себя крепко зажмуренными глазами и искать там, внутри, какие-то ощущения и чувства.

Ярость и злость, пассивная обида и досада, всепроникающая апатия — все это было когда-то раньше, а сейчас уже ни чувствовалось... Ничего?

Ветер стих. Стихли звуки, в воздухе повисла вязкая тишина.

Затишье перед бурей.


Небо взорвалось!

То был не гулкий, величественный раскат грома, что разливается в небе витиеватыми переливами, а после бродит по городским крышам и площадям, невольно заставляя вспомнить древние легенды о небожителях-громовержцах, но резкий, какой-то сухой треск, как хлопок злой пушки, разбивший небесный экран, как безжалостный рывок, надорвавший индиговый шелк над головами.

Небо опрокинулось!

Тысячи холодных стрел, ударив по крышам, в следующую секунду уже лупили по асфальту, миллионы иголок ниспровергались наземь, наполняя пространство гулким шепотом, будто переговаривались они, шипели о чем-то промеж собой, шелестели и бормотали в листве деревьев, в козырьках крыш и подоконниках, в кузовах автомобилей и, наконец, на вмиг почерневшем асфальте.

Дождь прибил пыль, воздух моментально прояснился и полегчал, а вместе с ним словно бы и прояснились мысли. Стало легче дышать, легче думать и жить. Внутри моей души открылся какой-то клапан, неуловимая энергия, ядовитая и проклятая, выходила из меня, вытекала точками, как гной из самого сердца, бурля, как пузыри на лужах.

Я запрокинул голову и прильнул к бутылке, сделав несколько больших глотков.

Колючие искорки обожгли горло, схватили его изнутри, жидким огнем расползшись по внутренностям, ударили в мозг.

Ледяные пальцы дождя, упругие и холодные, скользили по щекам и макушке, стекали за воротник, пошло ощупывая меня всего, струились по груди и спине, опускаясь ниже поясницы.

Дождь сжал мою душу своим холодным, липким кулаком; он выдавливал из меня мою боль и мои сожаления. Тугой напор, прошивая меня насквозь, вымывал из меня все страдания до последней крупинки, выполаскивая, обесцвечивая.

Вода, вода.

Вода наполняла мое тело, мою душу, я сам весь погружался в нее. Теряя себя, сам становился дождем.

Водоворот тумана и холодных капель кружился и бушевал, выбивая из себя порок и грязь, он собирал суету и злость мирскую в своем центре, а потом выплевывал их за границы бытия — и вот уже сам он, этот вихрь, оставался девственно-чистым, прозрачным, как слеза, в таком же чистом и посвежевшем мире. Не существовало больше обид и страстей, была только чистота.

И вода.

Холодная.


Дождь оборвался так же резко, как и начался. Снова воцарилась тишина.

Я промок до самой последней нитки, но чувствовал себя новым человеком.

Время начало отсчет с нуля. Мир начался сначала.

Раздался щелчок, какое-то непонятное жужжание, и в небе у меня под ногами что-то мелькнуло и закружилось. Я поднял голову, протянул руку и ровно в нее порхнул легкий картонный квадратик. Полароидная фотография. Надо же, не знал, что такие камеры еще остались. Несколько раз взмахнул ею, ожидая проявления и вгляделся в изображение.

Моя макушка, склонившаяся над лужей, плечи, обтянутые потемневшей от влаги джинсой, а взгляд направлен вниз; я всматриваюсь... во что?


Огромный, бескрайний океан лениво гладит берег сотнями гребешков, вынося на песок свою желтовато-белую пену. Неприкаянные и беспокойные комья водорослей то выбрасываются на берег сильными всплесками, то вновь сползают к воде, влекомые тоненькими жилками воды, испещрившими профиль береговой линии.

Песок очень мелкий и ослепительно-белый, на него больно смотреть. Крохотными горками, наметенными то ли ветром, то ли водой, простирается эта неровная, словно гофрированная, поверхность от горизонта до горизонта, нигде не вздрагивая, не изгибаясь и ни на градус не теряя своего направления — берег прям, как луч. Там и тут на песке лежат то мелкие камешки, то устричные ракушки и закрученные в спирали наутилусы, чуть припорошенные песком, будто пудрой.

Несколько десятков, а может, сотен метров от берега море окрашено в бирюзово-зеленоватый цвет, а дальше как-то удивительно резко меняет свой оттенок на более темный и насыщенный, вместе с тем более чистый и благородный. Там, в бесконечной дали, за пределами видимости, смыкается эта громадина со своим братом-близнецом, пронзительно-голубым небосводом.

Море и небо. Десятки палитр, тысячи оттенков, миллионы нюансов грандиозной синевы. Как же удивительно похожи меж собой эти две исполинские мощи, как же бесконечно далеки друг от друга эти две вехи мира, верх и низ нашей Вселенной. Слившиеся в извечном своем противостоянии зеркальные отражения самих себя, альфа и омега всего сущего, расположившиеся на диаметрально противоположных полюсах своего единения.

Белая молния наискось взрезала массив этой монументальной синевы, над водой разнесся высокий, полный беспокойства крик чайки, эхом вторили ему издалека другие крики.

Знойно. Стоит сильнейшая жара. Ни единого перышка облаков, а солнце, стоящее в зените, почти вертикально, убивает любую тень — темное кругляш под массивным пляжным зонтом не превышает в размерах и тарелки.

Мир спит, укутавшись в глубокую, полную сотен звуков, тишину. Печально вздыхает море — ему снится длинный и грустный сон, и оно тяжко, но неслышно, вздыхает горячим соленым воздухом с привкусом йода, зевота его расползается по большущим, разлапистым листьям пальм, отчего те беспокойно вздрагивают, будто ворочащиеся во сне спящие.

Волны шелестят медленно и мерно, как маятник. Их голоса шепчут что-то малозначительное, какие-то слова, которые не нужно понимать, а нужно просто слушать, как убаюкивающий речитатив. Сквозь мерный шелест прибоя удается расслышать дивную, чарующую музыку — легкие переборы струн; всплакивания флейты, прозрачные и иллюзорные, повисающие в воздухе на мгновение, как мираж, и исчезающие без следа; медитативное цоканье кастаньет; сухие щелчки тамтама, уютные и успокаивающие, что стук материнского сердца.

Планета на мгновение остановила свое вращение и свой извечный бег по кругу, и мгновение это превратилось в вечность, застыв в глицерине безмятежного спокойствия.

Умиротворение и гармония, истинное просветление, существование в ладу с самим собою и своей душой — все бытие превратилось сейчас в счастье, олицетворяло и выражало самую суть этого понятия.

Я плыл в теплом воздухе между небом и водой, я расслабил каждую мышцу, я вдыхал этот невыразимый Покой каждым квадратным миллиметром кожи, каждой милисекундой самовосприятия. Я провалился в эту нирвану, как в сон, потеряв границы своего тела и границы своего сознания.

Где кончался я и где начиналось бытие? Что вообще означало это «я», было ли оно когда-нибудь и значило ли оно хоть что-то? Или может, был лишь мир, единый и целостный, пребывающий в извечной гармонии, а мое сознание — лишь крошечный, беспокойный узелок на безупречной ткани мироздания? Узелок, противопоставляющий себя миру, пытающийся уйти от него в другую плоскость и не осознающий, что и есть этот самый мир, просто принявший чуть другую форму, заключенный внутри своей головы, а не снаружи ее, и более ничем от него не отличающийся…

Какое значение теперь имели эти вопросы? Какое значение вообще имели какие бы то ни было слова?

Да, в начале было слово — но начало еще не наступило.

Узелок распрямился, и сейчас я — это мир внутри себя самого. Растворившись в ощущениях, я плыл над водой, покачиваясь в воздушных потоках и сам был при этом и водой, и теми воздушными потоками, и скрипящими пальмами, и белокрылыми чайками.

— Будь счастлив, будь счастлив, — шипели где-то внизу волны прибоя, еще одна часть моего «я», некогда имевшего глупость и гордость полагать себя отдельной личностью.


Я вынырнул из этого наваждения легко и естественно, как из приятного сна и снова остро ощутил свое собственное сознание, противопоставленное бесформенному «оно» окружающего меня мира. Но мир больше не был враждебным — он держал меня в руках заботливо и добро, и какими-то струнами своей души почувствовал его вибрации, как отголоски прибоя в ракушке, и я понял тогда, что всегда смогу снова вернуться на этот пляж моего собственного успокоения. Я — это все та же личность, все то же осознание себя, мира, других людей, но теперь я в любой момент могу стать с этой вселенной единым целым, слиться с ней, стать просто выдохом и вдохом ее единого и извечного существования.

Я вложил фотографию в нагрудный карман и поднял глаза.

На крошечном балкончике с причудливыми чугунными перилами стояла девушка и улыбалась, глядя прямо на меня.

У нее были черные волосы, собранные в пучок, из которого, правда, выбилось несколько прядей, что создавало впечатление жизнерадостной взбалмошности. Черные глаза, с хитрым, но по-доброму лукавым прищуром, смуглая кожа и ослепительная, обворожительная, обезоруживающая улыбка. Я смотрел прямо на нее и буквально впитывал ее лучезарность, а она просто молчала, тем полнее давая мне ощутить исходящий от нее благословенный свет.

В свежем, как капля росы, прохладном воздухе над крышами домов зарделась бледная, но настоящая, полноцветная радуга.

18.10.2010


0 коммент.:

Отправить комментарий